Дмитрий Левинский - Мы из сорок первого… Воспоминания
В последнюю зиму 1944/45 года свободными вечерами я совсем неожиданно для себя увлекся чтением. На блоке 29 Альберт держал небольшую библиотечку для персонала. Там хранились исключительно криминальные истории, изданные малым форматом наподобие «Библиотечки огонька», в цветных обложках — книжечки тонкие и все, как одна, в духе Шерлока Холмса. Я зачитывался ими. В каждой новелле похожие истории: обнаружен труп, начинается расследование и благополучно заканчивается, но другой литературы не было.
Большое впечатление производили на меня иллюстрированные немецкие и английские цветные журналы, неизвестно откуда приносимые Альбертом. Перед глазами и сейчас прекрасные фото немецких девушек и текст над ними: «Deutsche Madel gru en die deut schen Soldaten!»[65] Читая это, я, конечно, думал не о немецких девушках и видел совсем другие глаза. В другом, уже английском журнале мое внимание привлек текст под аналогичной групповой фотографией английских девушек: «It is a long, long Way to London!»[66] От подобных текстов щемило сердце, и, естественно, сознание заменяло Лондон на Ленинград. Просматривая журналы, я лишний разубеждался в том, как осточертела всем эта затянувшаяся война — и англичанам, и немцам, и нам. Все народы с нетерпением ожидали ее конца…
А я оставался неисправимым, иногда ударяясь в лирику для души — давали себя знать увлечения юношеских лет. Находясь уже на блоке 29, в начале 1944 года, в порыве тоски по дому и по любимой подруге написал пару строк, как воспоминание о тех днях, когда Ниночка в последний раз провожала меня из Ленинграда в Одессу 5 февраля 1941 года на Витебском вокзале:
Как виденье чарующе милое,
Ее образ стоит предо мной
На платформе тоскливой и длинной
С безразличной и шумной толпой.
Бури мчатся годами жестокими,
Сердце полно бесплодной любви —
Стали нам безвозвратно далекими
Золотые, чудесныедни.
Даже звезды во мгле полуночи,
Словно тусклые лампы горят,
Если вспомнишь, как серые очи
Слезой на ресницах блестят.
А когда паровоз прицепили,
Ты мне руку дала, не смотря —
Под пуховым беретом поплыли
Лучистые искры огня.
Молодые года и беспечность
Нам не подали мысли тогда,
Что состав этот канет в вечность
И меня унесет навсегда.
В этих строчках просматривается безысходность и ясное сознание того, что выйти живым из лагеря не суждено. Зато в конце 1944 года в других строчках уже появляется надежда на возможное возвращение:
Смотрю на потертое фото,
И мысли уносятся вдаль:
Мне не хватает чего-то,
Грудь задавила печаль.
Твой отпечаток на сердце,
Его не смоют дожди —
Только губы безмолвно шепчут:
«Дорогая, мужайся и жди!»
На долгие годы разлуки
Оставил подругу свою
И в спазмах душевной муки
Одну я мечту таю:
Увидеть родные ворота,
Под ними тебя повстречать,
Вручить пожелтевшее фото
И выпить за девушку-мать!
Как это неудивительно, но встреча именно такой и была 25 мая 1946 года под этими самыми воротами на Ждановке: и фото вручено, и выпито было, как положено, а позднее «девушка-мать» подарила мне сына.
1945 год. Жизнь или смерть?
Просмотрел, что написал выше, и подумал: «Вот это концлагерь! И детективная литература, и журналы с цветными картинками, и шахматные матчи — живи не хочу!» Если бы это было так! Смерть продолжала ходить по пятам за каждым из нас — не хватало мелочи: не того слова, не того действия либо очередного судьбоносного случая, о которых я достаточно рассказал. Концлагерь еще существует, и горе тому, кто расслабится, забудет об этом…
Январь 1945 года, последнего года войны, принес освобождение Варшавы и Кракова, войска Красной армии вступили на территорию Германии — развязка приближалась.
Эскадрильи американских бомбардировщиков все время в небе. Сирены воздушной тревоги в Гузене выли непрерывно, нарушая сложившийся ритм рабочих команд. Все чувствовали, что война идет к концу, но радостное настроение омрачалось сознанием того, что нас всех должны уничтожить в ближайшее время. Эсэсовцы и их приспешники говорили заключенным: «Не радуйтесь — ни один из вас в живых не останется. Мы выполним секретный приказ фюрера!» Вот так-то! Все говорило о том, что уничтожать нас будут до последнего часа!
У поляков настроение менялось с каждым днем. 27 января Красной армией освобожден Освенцим, а перед этим в Гузен пришли последние эшелоны оттуда с полуживыми и мертвыми узниками. Поляки переживали за Польшу и метались в бессильной злобе — эмигрантское правительство выглядело все более беспомощным.
В начале февраля лагерь узнал о побеге большой группы советских офицеров из блока 20 Маутхаузена.
Взят Будапешт. Мы очень переживали, зная о том, какие ожесточенные бои шли в районе озера Балатон и в самом городе.
Целыми днями мы только и обсуждаем новости с фронта — ими по-прежнему нас обеспечивал Альберт Кайнц. Адам Конечный перестал интересоваться делами на штубе А — он все время где-то пропадал, и мы с Юзеком его полностью заменяли.
В течение марта в Гузен продолжали приходить эшелоны с узниками из других концлагерей, к которым подступал фронт. До нас доходили сведения, что прибывшие эшелоны подолгу не разгружают, чтобы в вагонах не осталось живых — это еще один способ массового уничтожения заключенных. Нам в Гузене и тут «повезло»: нас некуда вывозить — мы будем последними, так как по нашим расчетам союзные войска и советские части сомкнутся как раз в районе нашей зоны лагерей. Мы тогда не знали положение будущей демаркационной линии на австрийской земле. Его определила Ялтинская конференция трех держав, и оно держалось в секрете.
Наконец лагерное начальство разобралось с прибывшими эшелонами, их разгрузили, и в лагерь, прямо к порогу крематория, стали прибывать автомашины, доверху заполненные трупами. На разгрузку машин приказали выйти всему персоналу ревира, за исключением врачей и блоковых.
Я работал в паре с Рио. Надо было видеть его лицо и его глаза: работая, он выговаривал в адрес службы СС проклятия и ругательства на всех мыслимых и немыслимых языках народов мира! Я и в этом не отставал от него: то, с чем мы столкнулись, было воистину чудовищно. Берешь труп за руку — рука отваливается, берешь за ногу — нога отваливается. Трупы слишком долго лежали в вагонах. Это было неописуемо. Когда мы закончили ужасную работу, то решили хоть один раз заглянуть внутрь крематория, чтобы иметь представление, как это все выглядит. Толком разглядеть ничего не смогли, так как наше внимание привлек ряд трупов, аккуратно сложенных наготове возле печей. Это были тела молодых женщин, а точнее — бывших женщин, а сейчас — это скелеты, обтянутые кожей. Вероятно, их привезли из Освенцима или Равенсбрюка. Женские трупы в крематории нас совсем доконали, и мы выскочили на улицу: нам, мужчинам, погибать положено «по штату», а их-то за что?
Я вспомнил, с какой горечью увидел в Березовке в августе 1941 года попавших в плен врачей и медсестер, военнослужащих Красной армии. Было очень больно видеть их в плену, продолжавших перевязывать наши раны. А тут? Это были в основном француженки, гречанки — на русских они не походили…
Лагерь — жил. Работали подземные предприятия «Штейера», работали каменоломни и Баулейтунг. Капо и блоковые били реже, лишь когда срывались в злобе. Эсэсовцы держались поодаль, почти не вмешиваясь в дела рабочих команд.
Как-то, будучи в лагере, впервые столкнулся с русскими эсэсовцами, а точнее — с украинскими. Дико было видеть вчерашних военнослужащих Красной армии, таких же молодых парней, как и мы, в эсэсовских мундирах и при оружии. Похоже, что их совсем недавно привлекли к охранной службе. Раньше в Гузене мы их не видели. С одним из них — смуглым, загорелым брюнетом — мне удалось переговорить. Он все время оглядывался по сторонам, как затравленный зверек, — разговаривать с нами им категорически запрещено. Из короткой беседы с ним стало ясно: они растеряны и не знают, что им делать? Их ожидало возмездие советского народа, который они предали. Эсэсовское командование не замедлило разрешить их проблемы: через короткое время их обманным путем под предлогом дезинфекции разоружили, раздели догола, отправили в автофургоне в Маутхаузен и там расстреляли. Немцы не без основания боялись, что в какой-то последний момент эти заблудшие мальчишки, новоявленные «эсэсовцы», могли в порыве отчаяния и в слабой надежде смягчить приговор советского суда, со славянской лихостью отправить настоящих эсэсовцев к праотцам. Такое не исключалось, и это можно было понять.